Неточные совпадения
Изобразив изложенное выше, я чувствую, что исполнил
свой долг добросовестно. Элементы градоначальнического естества столь многочисленны, что, конечно, одному человеку обнять их невозможно. Поэтому и я не хвалюсь, что все обнял и изъяснил. Но пускай одни трактуют
о градоначальнической строгости,
другие —
о градоначальническом единомыслии, третьи —
о градоначальническом везде-первоприсутствии; я же,
рассказав, что знаю
о градоначальнической благовидности, утешаю себя тем...
Она ни
о чем
другом не могла говорить и думать и не могла не
рассказать Левину
своего несчастья.
Рассказывая Спивак
о выставке,
о ярмарке, Клим Самгин почувствовал, что умиление, испытанное им, осталось только в памяти, но как чувство — исчезло. Он понимал, что говорит неинтересно. Его стесняло желание найти
свою линию между неумеренными славословиями одних газет и ворчливым скептицизмом
других, а кроме того, он боялся попасть в тон грубоватых и глумливых статеек Инокова.
Писатель начал
рассказывать о жизни интеллигенции тоном человека, который опасается, что его могут в чем-то обвинить. Он смущенно улыбался, разводил руками, называл полузнакомые Климу фамилии
друзей своих и сокрушенно добавлял...
Бездействующий разум не требовал и не воскрешал никаких
других слов. В этом состоянии внутренней немоты Клим Самгин перешел в
свою комнату, открыл окно и сел, глядя в сырую тьму сада, прислушиваясь, как стучит и посвистывает двухсложное словечко. Туманно подумалось, что, вероятно, вот в таком состоянии угнетения бессмыслицей земские начальники сходят с ума. С какой целью Дронов
рассказал о земских начальниках? Почему он, почти всегда,
рассказывает какие-то дикие анекдоты? Ответов на эти вопросы он не искал.
Отец
рассказывал лучше бабушки и всегда что-то такое, чего мальчик не замечал за собой, не чувствовал в себе. Иногда Климу даже казалось, что отец сам выдумал слова и поступки,
о которых говорит, выдумал для того, чтоб похвастаться сыном, как он хвастался изумительной точностью хода
своих часов,
своим умением играть в карты и многим
другим.
Он мне сам
рассказывал о своем душевном состоянии в последние дни
своего пребывания в доме
своего барина, — пояснил Ипполит Кириллович, — но свидетельствуют
о том же и
другие: сам подсудимый, брат его и даже слуга Григорий, то есть все те, которые должны были знать его весьма близко.
Мы долго беседовали с ним на эту тему. Он
рассказывал мне и
о других животных. Каждое из них было человекоподобное и имело душу. У него была даже
своя классификация их. Так, крупных животных он ставил отдельно от мелких, умных — отдельно от глупых. Соболя он считал самым хитрым животным.
—
Рассказывая про завод,
друг мой Верочка, я забыл сказать тебе одну вещь
о новом
своем месте, это, впрочем, неважно и говорить об этом не стоило, а на случай скажу; но только у меня просьба: мне хочется спать, тебе тоже; так если чего не договорю
о заводе, поговорим завтра, а теперь скажу в двух словах.
Мое намерение выставлять дело, как оно было, а не так, как мне удобнее было бы
рассказывать его, делает мне и
другую неприятность: я очень недоволен тем, что Марья Алексевна представляется в смешном виде с размышлениями
своими о невесте, которую сочинила Лопухову, с такими же фантастическими отгадываниями содержания книг, которые давал Лопухов Верочке, с рассуждениями
о том, не обращал ли людей в папскую веру Филипп Эгалите и какие сочинения писал Людовик XIV.
А я, мой
друг, хочу покуда
рассказать тебе
о своих делах.
Поговоривши со мною с полчаса и увидев, что я, действительно, сочувствую таким вещам, Вера Павловна повела меня в
свою мастерскую, ту, которою она сама занимается (
другую, которая была устроена прежде, взяла на себя одна из ее близких знакомых, тоже очень хорошая молодая дама), и я перескажу тебе впечатления моего первого посещения; они были так новы и поразительны, что я тогда же внесла их в
свой дневник, который был давно брошен, но теперь возобновился по особенному обстоятельству,
о котором, быть может, я
расскажу тебе через несколько времени.
— Говорите
о финансах, но не говорите
о нравственности, я могу принять это за личность, я вам уже сказал это в комитете. Если же вы будете продолжать, я… я не вызову вас на дуэль (Тьер улыбнулся). Нет, мне мало вашей смерти, этим ничего не докажешь. Я предложу вам
другой бой. Здесь, с этой трибуны, я
расскажу всю мою жизнь, факт за фактом, каждый может мне напомнить, если я что-нибудь забуду или пропущу. И потом пусть
расскажет свою жизнь мой противник!
Хотелось мне, во-вторых, поговорить с ним
о здешних интригах и нелепостях,
о добрых людях, строивших одной рукой пьедестал ему и
другой привязывавших Маццини к позорному столбу. Хотелось ему
рассказать об охоте по Стансфильду и
о тех нищих разумом либералах, которые вторили лаю готических свор, не понимая, что те имели, по крайней мере, цель — сковырнуть на Стансфильде пегое и бесхарактерное министерство и заменить его
своей подагрой,
своей ветошью и
своим линялым тряпьем с гербами.
Я в
другом месте [«Крещеная собственность». (Прим. А. И. Герцена.)]
рассказал о человеке, засеченном князем Трубецким, и
о камергере Базилевском, высеченном
своими людьми. Прибавлю еще одну дамскую историю.
Привалившись ко мне сухим, складным телом, он стал
рассказывать о детских
своих днях словами крепкими и тяжелыми, складывая их одно с
другим легко и ловко.
Они
рассказали ему, что играла Настасья Филипповна каждый вечер с Рогожиным в дураки, в преферанс, в мельники, в вист, в
свои козыри, — во все игры, и что карты завелись только в самое последнее время, по переезде из Павловска в Петербург, потому что Настасья Филипповна всё жаловалась, что скучно и что Рогожин сидит целые вечера, молчит и говорить ни
о чем не умеет, и часто плакала; и вдруг на
другой вечер Рогожин вынимает из кармана карты; тут Настасья Филипповна рассмеялась, и стали играть.
— Ты все про
других рассказываешь, родимый мой, — приставал Мосей, разглаживая
свою бороду корявою, обожженною рукой. — А нам до себя… Мы тебя
своим считаем, самосадским, так, значит, уж ты все обскажи нам, чтобы без сумления. Вот и старички послушают… Там заводы как хотят, а наша Самосадка допрежь заводов стояла. Прапрадеды жили на Каменке, когда
о заводах и слыхом было не слыхать… Наше дело совсем особенное. Родимый мой, ты уж для нас-то постарайся, чтобы воля вышла нам правильная…
В этих ночных беседах ни она, ни он никогда не говорили
о своем будущем, но незаметно для них самих самым тщательным образом
рассказали друг другу свое прошедшее. Перед Розановым все более и более раскрывалась нежная душа Полиньки, а в Полиньке укреплялось сожаление к доктору.
Арестованные занимали отдельные камеры, которые днем не запирались и не мешали юнкерам ходить
друг к
другу в гости. Соседи первые
рассказали Александрову
о своих злоключениях, приведших их в карцер.
На
другой день пристав, театрал и приятель В.П. Далматова, которому тот
рассказал о вчерашнем, сказал, что это был драгунский юнкер Владимир Бестужев, который, вернувшись с войны, пропивает
свое имение, и что сегодня его губернатор уже выслал из Пензы за целый ряд буйств и безобразий.
Я у него баловался с неуками, но это его не удивляло: так будто и быть должно. Но ни одного слова, ни намека на прошлое я от него не слыхал, хотя,
рассказывая о донских коневодах, он не раз упоминал мне имя
своего друга, бывшего моего хозяина.
Очень остался доволен Н.И. Пастухов, задавал вопросы, касающиеся описания местностей, но когда я ему
рассказал все отзывы, услышанные мною
о Чуркине, и много еще
других подробностей, характеризующих его как шпану и воришку, Н.И. Пастухов, уже ранее нарисовавший в
своем воображении будущего героя по Ринальди Ринальдино, изменился в лице, его длинные брови и волосы, каемкой окружавшие лысину, встали — признак, что он злится.
— Я не знаю, что вы разумеете под скрытностью масонов, — сказал он, — если то, что они не
рассказывают о знаках, посредством коих могут узнавать
друг друга, и не разглашают
о своих символах в обрядах, то это единственно потому, чтобы не дать возможности людям непосвященным выдавать себя за франкмасонов и без всякого права пользоваться благотворительностью братьев.
По Москве разнеслась страшная молва
о том, акибы Лябьев, играя с князем Индобским в карты, рассорился с ним и убил его насмерть, и что это произошло в доме у Калмыка, который, когда следствие кончилось, сам не скрывал того и за одним из прескверных обедов, даваемых Феодосием Гаврилычем еженедельно у себя наверху близким
друзьям своим, подробно
рассказал, как это случилось.
Рассказывая о своих победах, Ефимушка не хвастался, не насмешничал над побежденной, как всегда делали
другие, он только радостно и благодарно умилялся, а серые глаза его удивленно расширялись.
И вдруг денщики
рассказали мне, что господа офицеры затеяли с маленькой закройщицей обидную и злую игру: они почти ежедневно, то один, то
другой, передают ей записки, в которых пишут
о любви к ней,
о своих страданиях,
о ее красоте. Она отвечает им, просит оставить ее в покое, сожалеет, что причинила горе, просит бога, чтобы он помог им разлюбить ее. Получив такую записку, офицеры читают ее все вместе, смеются над женщиной и вместе же составляют письмо к ней от лица кого-либо одного.
Прачки не
рассказывали друг другу о своих любовных приключениях, но во всем, что говорилось ими
о мужиках, я слышал чувство насмешливое, злое и думал, что, пожалуй, это правда: баба — сила!
Раздраженный отказом, Бельтов начал ее преследовать
своей любовью, дарил ей брильянтовый перстень, который она не взяла, обещал брегетовские часы, которых у него не было, и не мог надивиться, откуда идет неприступность красавицы; он и ревновать принимался, но не мог найти к кому; наконец, раздосадованный Бельтов прибегнул к угрозам, к брани, — и это не помогло; тогда ему пришла
другая мысль в голову: предложить тетке большие деньги за Софи, — он был уверен, что алчность победит ее выставляемое целомудрие; но как человек, вечно поступавший очертя голову, он намекнул
о своем намерении бедной девушке; разумеется, это ее испугало, более всего прочего, она бросилась к ногам
своей барыни, обливаясь слезами,
рассказала ей все и умоляла позволить ехать в Петербург.
Жукур, шнуровавшаяся ежедневно до сорока лет и носившая платья с высоким воротом из стыдливости, была неумолимо строга к нравственности ближнего; говоря
о том
о сем, она
рассказала своему другу, что у ней нанялось классной дамой престранное существо, принадлежащее NN-ской госпоже и говорящее прекрасно по-французски.
Элиза Августовна не проронила ни одной из этих перемен; когда же она, случайно зашедши в комнату Глафиры Львовны во время ее отсутствия и случайно отворив ящик туалета, нашла в нем початую баночку rouge végétal [румян (фр.).], которая лет пятнадцать покоилась рядом с какой-то глазной примочкой в кладовой, — тогда она воскликнула внутри
своей души: «Теперь пора и мне выступить на сцену!» В тот же вечер, оставшись наедине с Глафирой Львовной, мадам начала
рассказывать о том, как одна — разумеется, княгиня — интересовалась одним молодым человеком, как у нее (то есть у Элизы Августовны) сердце изныло, видя, что ангел-княгиня сохнет, страдает; как княгиня, наконец, пала на грудь к ней, как к единственному
другу, и живописала ей
свои волнения,
свои сомнения, прося ее совета; как она разрешила ее сомнения, дала советы; как потом княгиня перестала сохнуть и страдать, напротив, начала толстеть и веселиться.
Поместившись в
другом углу дивана,
о. Крискент внимательно выслушал все, что ему
рассказала Татьяна Власьевна, выкладывавшая
свои сомнения в этой маленькой комнатке всегда с особенной охотой, испытывая приятное чувство облегчения, как человек, который сбрасывает с плеч тяжелую ношу.
— Ах, мамычка, мамычка! Ну, ежели бы я не поклялся Маркушке, — тогда что бы вышло? Умер бы он с
своей жилкой или
рассказал о ней кому-нибудь
другому… Вон Вукол-то Логиныч уже прослышал
о ней и подсылал к Маркушке, да только Маркушка не захотел ему продавать.
Лесута-Храпунов, как человек придворный, снес терпеливо эту обиду, нанесенную родовым дворянам; но когда, несмотря на все его просьбы, ему, по званию стряпчего с ключом, не дозволили нести царский платок и рукавицы при обряде коронования, то он, забыв все благоразумие и осторожность, приличные старому царедворцу, убежал из царских палат, заперся один в
своей комнате и, наговоря шепотом много обидных речей насчет нового правительства, уехал на
другой день восвояси,
рассказывать соседям
о блаженной памяти царе Феодоре Иоанновиче и
о том, как он изволил жаловать
своею царскою милостию ближнего
своего стряпчего с ключом Лесуту-Храпунова.
За глаза же, и даже в провинции,
рассказывая о Москве, актеры хвастались, что у них есть
друг в Москве — князь Мещерский. И правда — бедноте он был
друг, и к концу поста, когда актеры проживались до копейки, он многим помогал деньгами из
своих очень небольших средств.
Через минуту Зинаида Федоровна уже не помнила про фокус, который устроили духи, и со смехом
рассказывала, как она на прошлой неделе заказала себе почтовой бумаги, но забыла сообщить
свой новый адрес и магазин послал бумагу на старую квартиру к мужу, который должен был заплатить по счету двенадцать рублей. И вдруг она остановила
свой взгляд на Поле и пристально посмотрела на нее. При этом она покраснела и смутилась до такой степени, что заговорила
о чем-то
другом.
Он догадался закрыть
свои незрячие глаза, и когда его тесно обняла темнота, легко вздохнул и вдруг увидал себя разделённым на человека, который жил и действовал, и на
другого, который мог
рассказывать о первом, как
о чужом ему.
Теперь, наблюдая за ними, он ясно видел, что эти люди не носят в себе ничего необычного, а для него они не хуже, не опаснее
других. Казалось, что они живут дружнее, чем вообще принято у людей, откровенно
рассказывают о своих ошибках и неудачах, часто смеются сами над собой и все вместе одинаково усердно, с разной силой злости, ругают
своё начальство.
Когда Евсей служил в полиции, там
рассказывали о шпионах как
о людях, которые всё знают, всё держат в
своих руках, всюду имеют
друзей и помощников; они могли бы сразу поймать всех опасных людей, но не делают этого, потому что не хотят лишить себя службы на будущее время. Вступая в охрану, каждый из них даёт клятву никого не жалеть, ни мать, ни отца, ни брата, и ни слова не говорить
друг другу о тайном деле, которому они поклялись служить всю жизнь.
Он
рассказал о Дудке и его горбатом
друге, подробно, связно, точно снимая со
своего сердца плёнку кожи.
— И вовсе необыкновенно, — прибавил Сборской. — Верно, не было примера, чтоб четверо храбрых и обстрелянных офицеров, вместо того чтоб говорить
о своих подвигах,
рассказывали друг другу о том, что они когда-то трусили и боялись чего бы то ни было.
Года через три, однако, во время летней вакации,
о чем я
расскажу в
своем месте, первый ружейный выстрел решил мою судьбу: все
другие охоты, даже удочка, потеряли в глазах моих
свою прелесть, и я сделался страстным ружейным охотником на всю жизнь.
На
другой же день после похорон дядя Егор, который, по всему было видно, приехал из Сибири не с пустыми руками (деньги на похороны дал он и Давыдова спасителя наградил щедро), но который
о своем тамошнем житье-бытье ничего не
рассказывал и никаких
своих планов на будущее не сообщал, — дядя Егор внезапно объявил моему отцу, что не намерен остаться в Рязани, а уезжает в Москву вместе с сыном.
Теперь ты должен все нам
рассказать,
Что
о своем ты знаешь господине:
Каких он лет? И кто его
друзья?
И часто ль в церковь ходит он? И кто
В интриге с ним? И что он говорит?
И как он судит
о священном братстве?
Все должен откровенно ты поведать
Или мученья пытки испытать.
Одни уверяли, что у царицы козлиные ноги, обросшие шерстью;
другие клялись, что у нее вместо ступней перепончатые гусиные лапы. И даже
рассказывали о том, что мать царицы Балкис однажды, после купанья, села на песок, где только что оставил
свое семя некий бог, временно превратившийся в гуся, и что от этой случайности понесла она прекрасную царицу Савскую.
Оба
друга окончили курс в 1826 году, сохранив за собою
свое почетное положение до последнего дня
своего пребывания в училище, оставили там по себе самую лучшую память, а также и нескольких последователей, из которых потом вскоре же отличился
своею непосредственностью и неуклонностью
своего поведения Николай Фермор,
о котором
расскажем ниже.
Мы не будем слушать их скучных толков
о запутанном деле, а останемся в гостиной; две старушки, какой-то камергер и молодой человек обыкновенной наружности играли в вист; княгиня Вера и
другая молодая дама сидели на канапе возле камина, слушая Печорина, который, придвинув
свои кресла к камину, где сверкали остатки каменных угольев,
рассказывал им одно из
своих похождений во время Польской кампании.
После такого рассказа Дорош самодовольно оглянулся и засунул палец в
свою трубку, приготовляя ее к набивке табаком. Материя
о ведьме сделалась неисчерпаемою. Каждый, в
свою очередь, спешил что-нибудь
рассказать. К тому ведьма в виде скирды сена приехала к самым дверям хаты; у
другого украла шапку или трубку; у многих девок на селе отрезала косу; у
других выпила по нескольку ведер крови.
— Не правда ли, какая смешная встреча? Да еще не конец; я вам хочу
рассказать о себе; мне надобно высказаться; я, может быть, умру, не увидевши в
другой раз товарища-художника… Вы, может быть, будете смеяться, — нет, это я глупо сказала, — смеяться вы не будете. Вы слишком человек для этого, скорее вы сочтете меня за безумную. В самом деле, что за женщина, которая бросается с
своей откровенностью к человеку, которого не знает; да ведь я вас знаю, я видела вас на сцене: вы — художник.
Это бывает иногда: вдруг неудержимо захочется говорить
о себе,
рассказать всё, что прожито, ввести
другого человека в
свою душу, показав всё, что понято тобою в ней и дурного и хорошего.